С холодным дыханием Енисея

№ 103 (24623) от 15 сентября
С холодным дыханием Енисея
Рисунок: Лариса Баканова, «Хакасия»

За бортом большой баржи бесшумно струилась тёмная вода, слышался детский плач, лязг железа, монотонный шум голосов множества людей. Устинья, с потухшими, когда-то яркими чёрными глазами женщина, туго подвязанная линялым платком, сидела, расставив ноги, покачивая в подоле спящего мальчика.


Только кресты по берегу

Он был самым младшим из её детей. Ещё девять сновали среди людей, которые сидели, лежали, стояли на огромной барже. Устинья больше не плакала — слёз не было. Да и грех плакать-то, все живы пока, муж где-то тут рядом, среди таких же голодных, в заплатанной одежде мужиков. Её Наум хоть и не особо ласков с нею и с детьми, но всё же был опорой своему семейству. Устинья думала о своей прошлой жизни… Виделось раннее утро, солнышко всходит, она, румяная со сна, сидит под коровой Зорькой, молоко чиркает о подойник. Женщина сглотнула набежавшую слюну — два дня уже она довольствовалась кипятком, заваренным прибрежной ольхой и черёмухой, да парой сухариков.
Вот поднялись мужики: муж Наум, Николай, Пётр, Игнат и Илюха — все братья, отец их Роман. Муж-то Устиньи знал грамоту, счетоводом работал в колхозе, да ушёл потом на золотые прииски за длинным рублём и отца с братьями сманил. Мужики отдавали государству основную добычу, но и сами не бедствовали. Полусытовы слыли богачами. В хлеву — пять дойных коров, четыре крепких коня, овцы без счёта паслись на воле, стадо свиней, да гуси, да утки, да куры. Не знала Устинья точное их количество, не было в деревне воров, у всех своё хозяйство, бедных-то, почитай, и не было.
Она гордилась домом, семьёй, своей плодовитостью — уже восемь детей принесла: две девки да шесть парней. Будет деду да отцу с дядьями кому ремесло старательское передать. Дочек дожидались отрезы в сундуках, приданое решила собирать, как только девки родились. Золото тоже было: цепочка с медальоном — муж подарил, два колечка тоже Наум прикупил, но не Устинье, а на чёрный день.
Как в воду глядел. Пригодилось золотишко-то, когда раскулачивали их, проснулась у соседей чёрная зависть, «топить» друг друга стали. Но не знали они про золото, его Устинья в укромном месте прятала. Когда их погнали со двора, детей уж десять было, ещё девка да парень родились. Витенька на руках, Аннушка полуторагодовалая за юбку держится, мальчишки к отцу прижались, да две дочки по бокам от матери. Слёзы глаза застилали, дороги не видела, а сердце подсказывало, чтобы золотые свои колечки да цепь хорошо прятала. Зашила украшения в тряпки на себе. Вскоре они и понадобились. С голоду не померли пока, слава Богу. Устинья очнулась от воспоминаний, Витенька заво­зился, есть хочет, до следующей остановки ещё полдня. Поселения по берегу Енисея были их остановками. Местные жители несли продукты. Сердобольные — просто так совали хлеб, чёрный, тяжёлый, как кирпич, картошку, молоко ребятишкам, рыбу солёную. Появлялись и те, которые продавали или меняли продукты на что-нибудь более или менее ценное. А цепочку с медальоном выменяла Устинья на ведро картошки да две буханки хлеба.
Ребёнок затих: «Уснул, бедный мой». А сердце подсказывало: «Смертушка к нам пришла»... Некоторое время сидела молча, прижав к себе малыша, затем заскулила тихонько, как собака. Дети услышали, окружили её, как цыплята, худенькие, большеглазые, светлоголовые, все в отца. Наум подошёл, молчит, понял всё. Никто не удивился, привыкли пассажиры баржи к смертям. На каждой остановке, почитай, хоронили по два-три человека. Вечерело. На левом берегу Енисея показались очертания строений. Причалили. Мужчины собрали ветки по берегу, костёр развели, ночи в Сибири ох как холодны. Июль месяц, а ночь у воды свежая, одежда же у сосланных не по сезону, не по климату. Наум с мужиками принялись копать могилу для Витеньки да ещё одного ребёнка. Закопали без причитаний, без слёз, лишь одна Устинья тихонько скулила, как раненое животное. Крестики соорудили. Ребятишки молчали, только глаза поблёскивали в свете костра. Одна лишь маленькая Аннушка спрашивала, теребя мать за подол: «Де Витюня, де Витюня?» Устинья пошла, ведя за собой детей, села у костра. Никто не утешал её, не было у людей сил...
В этот раз она выменяла на кольцо котелок картошки, две рыбины, названия которых не знала, да буханку хлеба. Молочка детям дала женщина-староверка. Конвоиры, сопровождающие сосланных людей, называли их кержаками и мохнорылыми, потому что мужики заросли бородами. Эти кержаки суровы были, но сердцем мягки.
Месяц уже люди в пути. Никто не знал, куда их везут, что их ждёт. Не сбежишь с баржи, да и семьи свои не бросишь. Надеялись, что будет когда-то конец этому страшному пути. Замкнулась в себе Устинья, осунулась, подурнела. И раньше-то красавицей не слыла, глаза только по-восточному чёрные, выразительные были, да и те слезами заволокло. От того ещё она страдала, что почувствовала — жизнь новая под сердцем трепещется. Молчала про это. На следующей остановке похоронили старшенького, Романа. Свело его судорогой, перекосило всего от боли. И пошла Смертушка косить Полусытовых. Не видела Устинья, что другие люди тоже детей хоронят. Своё горе разум помутило, ни до кого дела не было. Ничего не осталось от заветного золота. Того, что давали добрые кержаки, хватило бы только двум ребятам, а делили на всех.
Так вышло, что легли по берегу Енисея все десять детей Устиньи, встали десять безымянных крестиков, да ненадолго: зверь дикий выкопает, когда запах мёртвый учует. Знала это Устинья, да поделать ничего не могла. Не только её деточки по берегу реки закопаны, а много-много людей. Пусто ей было, а внутри дитя потихоньку развивалось, крепло. Часто перед глазами вставали в рядок все десять кровиночек её, смотрели с укором: «Что же ты, матушка, не уберегла-то нас»?


Приплыли…

Сгорбилась совсем Устинья, молчала всё время. Даже Наум с нею почти не разговаривал. Не умел утешать, да и не смог бы. Махнул рукой. Она же много думала о том, отчего жизнь такая вышла, за что Господь наказал её так страшно. Ничего не сделала она дурного, жила как умела, детей растила, дом держала, все довольны были. И мужу грех обижаться, любила его как могла. Как жить теперь? Зачем жить? (Ребёнок в утробе шевельнулся, будто рыбка хвостиком всплеснула.)
Однажды, на исходе дня, затих мотор буксира, конвой зашевелился. Устинья взглянула на берег. Остановки не должно быть, берег высокий, не видать ни домишек, ни людей. Спустили сходни, приказали идти на берег. Потянулась цепочка оборванных, грязных людей. Сгрудились толпой на берегу, холодно, зябко, сентябрь уже наступил, а одёжка у сосланных еле срам прикрывает. Один кто-то подошёл к яру, попытался подняться, и остальные за ним гуськом потянулись. Кое-где по берегу рос ивняк, дикая малина, не видно, чтобы люди здесь ходили. Тяжело Устинье, от голода сил нет, да ещё беременность. Лезла, как могла цеплялась за ветки, ноги искали какой-нибудь уступ. Долго забирались люди, метров тридцать гора высотой, да крутая. Выбирались, ложились рядом с обрывом отдыхать. Кто посильней, помогали ослабшим. Сплотило чужих людей общее горе. Поняли, что держаться надо друг за друга, иначе — смерть. Огляделись. Оказалось, есть тут всё-таки люди. Домишки в сумраке угадывались. С одной стороны Енисей тёмный, холодный, равнодушный, с другой — тайга непроходимая.
Страшная это ночь была. Решили под открытым небом ночевать. Костры разожгли, легли, прижавшись друг к другу, чтобы не замёрзнуть. Ночью пошёл снег. Падал на непокрытые головы спящих.
Шёл 1939 год. Поняла Устинья, что отныне здесь будет и дом её, и семья. Енисей на их нынешнем месте жительства изгибался змеёй, делал крутой поворот. Единодушно дали название поселению — Кривляк. Люди, живущие в убогих домишках, оказались такими же ссыльными, в основном политическими. Несколько лет в суровом краю научили поселенцев охотиться, рыбачить, выращивать за короткое лето кое-какие овощи. Те, первые ссыльные, помогли вновь прибывшим не умереть с голоду. Помогли выкопать землянки, у приезжих не было никаких инструментов. Устроились по десять человек, лишь бы зиму пережить. Мужики рыбачить стали. Рыба-то царская здесь: стерлядь, осетрина. Когда шуга начинается на Енисее, наледь первая появляется, нельма идёт, омуль. Успевай только. В тайге зверья полно. Ружей нет, петли ставили, силки на птицу, ловушки разные придумывали. Ягоды довольно: брусника, костяника, черника ещё кое-где осталась. С другой стороны, на болоте, клюквы россыпь, ковёр красный. Возьмёшь в рот, скулы сводит, щёлкает под зубами. Кислая, но мякоти в ней много. Голод утоляет, если много съешь. Зима унесла с собой половину поселенцев. Морозом, буранами, цингой одолела. Мёртвого ребёночка родила Устинья. Где-то в глубине души даже рада была. Не будет мучиться младенец.
В конце марта солнышко начало пригревать, снег проваливаться стал, потом вода в землянки потекла. Взялись мужики за дело: заготавливать лес на избушки. Голода уже такого не было, да люди всё равно ослаблены, дёсны кровоточили, волосы выпадали, ногти слазили, ноги страшно отекали. Хвою научил запаривать и пить вместо воды Лёнька-тунгус. Появлялся он внезапно в посёлке, улыбался всем, говорил непонятно, одно было видно: сочувствовал, помочь хотел. Одет был в доху из шкур, унты, шапку необычную. Женщины стали помаленьку, глядя на тунгуса, своих мужиков обшивать. Лёнька этот походил и на ребёнка, и на старика одновременно. Появлялся всегда в нужный момент, а потом опять исчезал. Шёл в посёлок не с пустыми руками, дичь за плечами приторочена, травки какие-то в мешочках. Давал кому что. От цинги, от живота, у кого спина или ноги отнимались — всем помогал, спаси его Господь.
Место, на котором обосновались ссыльные, было очень красивым, несколько озёр рядом, и все они окружены какой-то тайной, слухами. Люди, живущие тут раньше, рассказывали, что есть неподалёку озеро, возле него лагерь стоял для политических. Сибулон назывался. Жутко было от услышанного, своё горе маленьким казалось. Казнили заключённых, привязывая к дереву. Мошка до скелета съедала. Когда лагерь сворачивали, людей сотнями в озере топили. На костях озеро, светлое, красивое. Охотники, наткнувшись на Сибулон, в страхе обходили его стороной. Нашёлся смельчак, попробовал рыбёшку какую-нибудь поймать — пусто там, и дикие птицы даже не садятся.
Богата здешняя земля озёрами да болотами. От того и гнус начинается с июня и до самых заморозков мучает людей, работать не даёт. Комары кровь пьют всё лето, к осени мошка появляется. Эта ещё пострашней будет. Набивается под одежду, норовит в глаза, в нос, в уши залезть, и не просто кровь пьёт, в тело вгрызается, разъедает до мяса, до опухоли, до корост. И тут Лёнька-тунгус выручил. Травку показал, какой натираться надо, да дёготь ещё научились варить из берёсты. Этим и спасались помаленьку. Ещё одно чудо-озеро есть недалеко от посёлка. Дедовым называют. Стоит как будто над озером туманная дымка по утрам в форме головы бородатого старца. Острова на озере плавучие. Мужики рассказывали, что островки эти ветром носит по озеру. А если палкой от берега достанешь, оттолкнёшь — закачается, поплывёт потихоньку, как пирог, — толстый, тяжёлый.
За лето построили несколько бараков. Расселились, понемногу стали утепляться. Зимы боялись, но уже ждали её не на голом месте. Обжились маленько, одежды тёплой понашили. Запасы продуктов сделали.


Оттепель. И вот — война

Стала Устинья потихоньку оттаивать душой, привыкать. Раз не приходит Смертушка, надо как-то учиться жить на новом месте по-новому. Наум избушку затеял строить. Забеременела Устинья. Тридцать пять уж ей было. Замерло сердце, когда поняла, что тяжёлая. Ждать стала трепетно, помолодела даже, плечи расправились. В осколок зеркала впервые за несколько лет взглянула. «Не старая ещё, раз Бог дал, поможет, значит, поднять». Наум особо не радовался, принял, как должное. Второй год они уже здесь. Начальником их поселения был тогда мужичок из ссыльных Ефим Федотов. Руководил он их жизнью, организовал что-то наподобие совхоза. Как ни тяжело было, а жить стало полегче.
Июнь 1941-го грянул войной. Мужики стали на фронт собираться, бабы завыли. У некоторых дети родились, поднимать надо, а тут горе горькое — ­война! Устинья тоже плакала. Ребёнок вот-вот родится, мужика заберут, как она одна будет? Однажды вечером Наум вошёл в избу, рука перемотана, кровь проступила раздавленной клюквой. Так и села Устинья, сердце подсказало недоброе. Решил Наум войны избежать, отрубил себе три пальца на правой руке. Молчала женщина, не знала, что сказать. Дома останется — хорошо, да грех-то какой. Если люди и заподозрили Наума в хитрости подлой, то молчали. Не слышно было, чтобы судили его, рядили. Случайно руку изувечил.
Вышло так, что осталось мужиков-то: Наум и дед Илья, старенький да больной. Собрались бабы на берегу, стали думать, кто начальником теперь будет. Решили единогласно: Наум. Он мужик в силе, даром что калечный, опять же грамоте обучен, всё успевает и дома по хозяйству, и на работе не ленится. И стал Наум хозяином лесного хозяйства. Не дурак был, умел сводить концы с концами. С осенью прибыла партия новых поселенцев. Пригнали их так же в сентябре, белые мухи уж полетели. Сошли люди, не спрашивали их, кто такие, откуда. Только слышно было, говорят не по-нашему. Глаза у мужиков недоверчивые, злые, у женщин покорные, измученные: литовцы. Из этой партии уцелело чудом несколько ребятишек. На них-то и обрушила Устинья свою нерастраченную материнскую любовь. Особенно сжималось её сердце при виде двух литовских девочек. Одну звали Она, а другую Яня. Идут, взявшись за руки по деревне, у той, что постарше, мешочек заплечный, в него они кладут кусочки хлеба, картофелину кто даст, тем и спасались от лютого голода, ещё и о родителях заботились. Устинья подкармливала их как могла, одежонку мастерила.
Наум ворчал: «Они, эти литовцы, волками на нас смотрят, а ты с ними возишься». «Детям же», — тихо возражала Устинья. Литовские семьи поселились в их землянках. Нелюдимы были, горды. Перебивались сами как могли, от помощи отказывались. Много их померло в зиму. У предыдущих поселенцев смертей в этот год меньше было. Больные да старые только подобрались. Росло кладбище в посёлке, прямо над самым обрывом. Берёзки с одной стороны толпились, с другой Енисей нёс свои воды. Спокойно там умершим, светло. Литовцы рядом своё кладбище образовали. Крест огромный поставили — символ погоста. По-другому они своих хоронили, по-чудному. Устинья, добрая душа, всем помочь старалась, где посоветует что-нибудь, где из своих запасов выделит нуждающимся. Жители караулили идущие вниз по Енисею самоходки. Вольные люди меняли на красную рыбу сахар, муку, табак, соль, одежонку кой-какую, утварь, инструменты. Также речники брали бруснику, клюкву, чернику, орех кедровый. Этого добра полно было, всё, считай, под рукой.
Война шла, и жизнь тоже шла своим чередом. Трудная, голодная, но люди, которые уже испытали все лишения, ничего не боялись, помогали друг другу чем могли. Наум хорошо справлялся со своей новой должностью. Но обнаружилось, что грех у него один есть. Когда почувствовал он власть полную над бабами да ребятишками, сначала потихоньку, потом уж совсем нагло стал солдаток к сожительству склонять. Сначала помоложе выбирал, посмазливее, потом всем бабам как повинность навязал. Придёт горемыка помощи просить, мол, дровами помоги, Наум Романович. Отвечает он, чтобы подол сначала задирала, а потом помощи просила. Плевались бабы от омерзения, плакали от безысходности, да ничего не поделаешь. Люто возненавидели жители посёлка своего председателя. Кляли его, да всё равно на поклон шли. Но были бабёнки и сговорчивые, сами встречи с ним искали.


У времени свой характер

Война мало мужиков вернула. Но Ефим, который председательствовал, вернулся, заступил на своё место, Наума сместили. Затаили зло на него бабы, да и мужики догадывались о его делах амурных. Появилось за время войны в посёлке несколько ребятишек светловолосых да коренастеньких. Молва шла, что прокляла его местная бабка-колдунья и племя его на семь поколений.
Устинья вроде при муже жила, да людям в глаза смотреть боялась, догадывалась о проделках Наума, напрямую-то ей никто не говорил. У Полусытовых три девки народились. Старшую Ниной назвали, средняя — Клава, младшенькая — Женечка. Нина окончила школу, в город упорхнула, замуж там вышла да больше не показывалась. Клава пошла убёгом за парня самоходского, да недолго пожила, вернулась брюхатая, родила сына Юрку. Рос он, как трава на воле. А Клава в бутылку стала заглядывать. Сетовала на жизнь неудавшуюся, а вино всё дальше затягивало. Женя тоже замуж вышла. Сосватал её парень один, из поселенцев бывших. Тоже мальчика родила — Сергея. Пьющий Жене мужик попался, бил её до полусмерти.
Шли годы. Жизнь изменилась. Школу-десятилетку поставили. Техники разной появилось в посёлке много. Раньше-то конь был один на всех, а теперь почти в каждом дворе свой транспорт. Остался в леспромхозной конюшне старый Карька, никому не нужный, конюх при нём, пьяница запойный. Запьёт, забудет покормить, напоить старого коня, так и околел Карька от старости и от голода.


Другой не будет

Старела Устинья, подрастали внуки. Когда к бабке заходили, радовалась им, побаловать старалась. Наума годы не брали, всё такой же крепкий да здоровый. Не прошла у Устиньи обида на него за то, что людям в глаза смотреть стыдно было. Но на судьбу не роптала. Дал Бог ей такую участь, другой не будет. Вспоминала жизнь свою трудную: и хорошее, и плохое. Ждала чего-то. Проклятие старой колдуньи покоя не давало. И верила, и не верила Устинья в эти проклятия. Гнала от себя мысли чёрные. Дождалась. Пришла весть из тайги. Юру, внука, ­КрАЗом задавило. Застыло сердце бабки Устиньи. Опять Смертушка в подружки набивалась. Рядом стояла, подкарауливала. Забарахлила что-то машина, залез Юра под неё, а она поехала. Скончался почти сразу, не мучился. Клава и вовсе спилась. Так и сгорела от водки.
Женя с мужиком разошлась. Сынок Сергей в себе замкнулся, нелюдимым стал да угрюмым. Подрос, тоже выпивать научился. Но время пришло, женился на красавице-переселенке. Девка была — картинка, Анной звали. Сына ему родила, потом дочь. Встал Сергей на батину дорожку. Терпела жена-красавица, да только красота уходить стала помаленьку. Косили как-то Сергей с Анной сено на дальнем покосе. Заныло сердце у женщины непонятно от чего. Дети вроде бы с бабой Женей остались, присмотрены. Прилетел дружок Сергея на мотоцикле, привёз страшную весть. Сынок старший, Юрочка, утонул. Играл на бережку Енисея, пошёл по брёвнышкам походить (ими была лодочная станция огорожена), да сорвался. И люди рядом были, и ныряли за ним, а не спасли.
Двое суток потом искали ребёнка, сетями да самоловами несколько километров вниз по реке всю воду процедили. С иконой плавали на лодке, бабку-ведунью с собой брали. Нашли. Настолько горе матери неизмеримым было, что начала она в вине забываться, да вовремя остановилась. Муж угрожал: «Рожай мне сына, иначе убью!» Молиться стала, просить у Боженьки ещё ребёнка, мальчика, не потому, что Сергея боялась, жалко его было, понимала, что от горя он обезумел совсем. Вымолила Анна сына. В момент родов почудилось ей, что протягивает ей сияющий старец на руках младенца. Мальчика назвали Виталием. Надышаться не могли на него. Вероника, дочь, уж подрастала, в школу должна была пойти. Окрестила Анна своих ребятишек. Да видно судьба такая была у детей Анны, не помогло им крещение. Косая опять о себе напомнила. Сидел Сергей дома, выпивал с друзьями, а Анна с детьми спать ушла. Весёлая компания решила продолжить. Забрали оставшуюся водку, закрыли Анну с детьми на замок да ушли. Загорелся дом от сигареты брошенной. Сгорели дети дотла. Анну, обгоревшую, задохнувшуюся вытащить удалось.
Поселились Анна с Сергеем у старой Жени. Тут и Женю смерть подстерегла. Столкнул её в сердцах пьяный сын в подполье, разбилась насмерть.


Наказание

Наум тоже помер в одночасье. Не болел, не жаловался, просто не проснулся утром. Осталась Устинья одна в своём домишке. Забудется в полусне ненадолго, плывут перед глазами воспоминания. Юность свою вспоминала, детей живыми и здоровыми, внуков. Пойдёт Устинья на берег (ходила с палочкой, согнула её жизнь почти пополам), сядет на лавочку, смотрит на Енисей могучий, думает. Полюбила она землю эту суровую, родной она для Устиньи стала. Енисей словно живой, дышит прохладным дыханием. Как лёд осенью начинает его сковывать — сердце замирает, жизнь как будто останавливается. Дети опять же здесь её похоронены. Не достать рукой, а всё же тут они.
Знала старая Устинья, что Бог не только её род наказал, всё племя человеческое. За разрушения, войны, за то, что срывала власть людей с обжитых мест, гнала неизвестно в какие края. За что? За то, что жили крепко, работали от темна до темна, землю обрабатывали, берегли её? Сердце подсказывало — воздастся людям за боль, Земле-матушке причинённую, за страдания великие. Чувствовала Устинья смерть близкую. И так зажилась. Сколько детей да внуков пережила. Считай, одна-одинёшенька осталась. Лишь Анна про неё не забывала. Придёт, приберёт, помоет, обиходит, еду нехитрую сварит. Сядет, посидит рядом, помолчит. А бабке и радость. Сердце у Аннушки доброе, жалостливое. Устинья молилась за неё, знала, что внук Сергей за счёт жены только и держится. Может, ребёночка ещё родят. Раньше-то и в сорок лет рожали, и больше. Чувствовала бабка в Анне родную душу.
Любила старая посидеть на солнышке. Кое-как заберётся на лавочку во дворе, греет своё измученное работой да бедами немощное тело, слушает, как шумит ветерок, птички щебечут. Так на лавочке и застала её Женька-почтальонка, письмо принесла из Норильска. По бабкиной просьбе она вскрыла письмо, стала читать. Соседи дочки Нины написали. Попала старшая дочь с семьёй в аварию, все погибли одним разом. Квартира осталась да имущество. Всегда-то боялась Устинья за Ниночку свою, красавицу, да надеялась, что так далеко беда её стороной обойдёт. Ан нет.
Женька-почтариха, суетливая, шустрая бабёнка заволновалась: «Не слышит бабка, что ли?» Тормошить её взялась. А Устинья думала о проклятии, которое догнало всех её родных. Женька ушла, понесла по посёлку весть, что у бабки Устиньи городская дочка с семьёй погибла. ...Устинья хотела встать — не смогла. Калиточка стукнула, Анна пришла. Подхватила бабку, в дом потащила. Что-то подсказало ей, что помирать Устинья собралась. Говорила ей что-то, бабка молчала. Иногда что-то шамкала беззубым ртом. Анна прислушалась. Поняла одно слово: «Проклятье». К полуночи преставилась Устинья. Достала невестка узелок, на смерть собранный, сама помыла, сама обрядила старуху. Вспомнили её люди добрым словом, не потому что о покойниках плохо не говорят, а потому что светлым человеком она была, землю свою любила, людей. Похоронили бабку с письмом, зажатым крепко-накрепко в сморщенном кулачке.

Алёна ТУРУХАНОВА
Бондарево,
Бейский район

(Публикуется в сокращении)

 



Просмотров: 449